В эти дни Гораций часто встречал отца Аврелия в библиотечном собрании. Странно, но здесь, под стрельчатыми сводами книжных хранилищ в мерцающем свете свечей Сильвани преображался — его лицо словно обретало свой изначальный вид, он казался загадочным мудрецом-книжником, нашедшим таинственные знаки своей судьбы в самой потаённой из книг…
Иногда отец Аврелий замечал собрата и приветствовал его, и они неторопливо беседовали. Эти встречи открыли отцу де Шалону характер коллеги — несколько причудливый и весьма изощрённый ум, сильную волю, душевную щедрость и благородство натуры. Суждения отца Аврелия были мудры и смиренны, исполнены печальной покорности судьбе и, в то же время, ему не хватало подлинно монашеской кротости, тишины духа.
— Игнатий прав, чем более душа уединяется, тем более становится она способной к соединению с Творцом… Но уединение несёт в себе и скорби….Жизнь духа… она тоже скорбна, Орас. К тому же… стезя педагога… моё ли это служение?
— Помилуйте, Аврелий, ваши подопечные считают вас полубогом, а вы не уверены в своём призвании?
— Классы полны милых детей, де Шалон, но свет полон глупых, а порой и откровенно низких людей. Мне трудно понять этот старинный парадокс. У меня странное ощущение своей ненужности здесь, или скорее… случайности.
Гораций де Шалон узнал из ненароком брошенных ректором фраз, что отец Аврелий проявлял педагогический талант с юности, но пришёл к своему призванию через большие скорби. Это чувствовалось. Под внешним спокойствием монаха ощущалась натура сильная и властная, и было очевидно, что смирение далось ему нелегко. В минуту откровенности Аврелий пожаловался на плотские тяготы — сам недоумевая, что всё ещё склонен к подобным мыслям. Самого Горация муки плоти не тяготили — слишком много в нём вбирала в себя жизнь духа. В равной мере Дюран, поглощённый заботами о своих питомцах, не имел ни времени, ни возможности искушаться.
— А вы, простите мне этот вопрос, любите детей, Аврелий?
— Они расслабляют напряжение души и успокаивают… да, люблю. Мне легко с ними.
Гораций де Шалон внимательно взглянул на собрата.
— Похоже, вам нелегко с самим собой?
Губы Аврелия Сильвани тронула легкая улыбка.
— И это верно…
Продемонстрированное после дебатов педагогическое дарование, молниеносность мышления и безошибочность суждений отца Сильвани восхитили де Шалона, и потому признание в сомнениях в своем призвании изумило. Впрочем, Гораций понял, что было причиной тому, — не все связи с миром у этого человека были разорваны. Сильвани принял монашество недавно, сказал ректор. Значит, он вдовец. Де Шалон вспомнил малыша на руках Сильвани. Прикосновение к сыну пробуждало в нём, видимо, память о матери. Аврелий Сильвани был прекрасным учителем, но ещё не стал подлинным монахом. Сам же он, де Шалон, был лучшим монахом, нежели педагогом, и лишь его друг Даниэль воплощал в его глазах равное совершенство — полнейшее неискушаемое целомудрие, кротость и тишину духа, непоказную любовь к детям.
Аврелий с ним согласился. «Ваш друг — милейший человек и прекрасный педагог, Гораций».
…Вакационные недели были удивительно счастливыми в жизни двух учеников коллегии — Дамьена и Эмиля. Оба они были с теми, кого обожали, их любимые учителя были в их полном распоряжении, их не надо было теперь делить ни с кем. Несмотря на то, что для Котёнка это было время жесточайшей муштры и непрекращающихся гимнастических упражнений, несмотря на то, что выползая из душа, Эмиль падал без сил и полчаса вообще не мог подняться, несмотря на то, что по утрам его поднимали, обливая холодной водой, и мучили, докрасна раздирая полотенцем, — Эмиль был счастлив.
Его мускулы росли день ото дня, это заметил и подтвердил даже отец де Шалон, он вырос ровно на полтора дюйма, мог подтянуться целых семь раз и перестал бояться Бонифасио — самого горячего жеребца во всех конюшнях. Но к тому же, и это было просто невообразимо, Дамьен де Моро стал называть его своим другом, и сказал, что никогда и никому не даст его в обиду! Эмиль ловил себя на том, что стал гораздо меньше думать о домашних проблемах и опасаться, как раньше, нового брака матери. Он уже не ребенок и не маменькин сынок! Он сам справится со своими делами.
После упражнений на корте отец Дюран давал своему сыну отдохнуть, читая с ним духовную литературу и занимаясь по тем предметам, где Гаттино отставал. Котёнок заметил, что то, что отец Даниэль рассказывает только ему одному — намертво впечатывается в его память. Причина была лишь в том, что влюблённый в воспитателя малыш ловил каждое его слово, но самому Котёнку казалось, что причина — чудо.
Эмиль уже не любил — но боготворил отца Дюрана.
Исповедь не изменила мнения Дюрана об Эмиле — мальчик, хоть и каялся в вещах недозволенных, развращён не был, даже не понимал многих вопросов катехизиса. Однако, несмотря на наивность, бывшую следствием чистоты души, постепенно в малыше стал проступать недетский, как с удивлением отметил Дюран, цепкий и казуистически въедливый ум. Мальчик мыслил схоластически в дефинициях, диалектически в рассуждении, был последователен и методичен в богословских истинах, но суждения бытийные искажал и перекашивал — иногда — в угоду Истине, иногда — в угоду себе. Стоило Дюрану указать Эмилю на ошибку, тот неизменно приводил отцу Даниэлю его же суждение, заявляя, что мыслит по аналогии. Дюран стал осторожнее в суждениях. Как оказалось — Котёнку было опасно класть пальцы в рот.
Между тем, вопросы Эмиля становились все глубже и сложнее.